November 18th, 2013

Youth

Писать поперек линованной тетради - об Эдуарде Бормашенко

Процент  безупречно пишущих на кириллице по отношению к миллиону "русских" евреев в Израиле - зашкаливает сам по себе. Сужу об этом со всей уверенностью даже по небольшой выборке:  то бишь,  по блогам своих израильских френдов, которые давно читаю с завистливой благодарностью.

Но в случае этого автора - Эдуарда Бормашенко, стилистический блеск его текстов  -- это лишь одна сторона картины.  При картезианской прозрачности, с  большей плотностью мысли на единицу текста не пишет, кажется, больше никто.

Эдуард Бормашенко - израильский физик, еврейский теолог, русский эссеист.
Уже неслабо, да? Воистину,  "и может собственных Платонов и  быстрых разумов Невтонов"   земля еврейская  рождать.

Пишет Бормашенко о разном. Ну, если навскидку:  О Тшуве, о Критерии Истины в Науке, о Благословении Одиночества. А  еще о Толстом, Чехове,  Алданове.  Кроме того, что он руководит созданной им лабораторией полимеров в Ариэльском Университете, читает лекции, пестует аспирантов-физиков, он, и это главное, "правоверный иудей",  то есть в Субботу, в отличие от многих из нас,  комп у него выключен. Когда он успевает ТАК писать - умонепостижимо.

Но он успевает. Вот, например, к последнему Песаху он написал "пустячок"  такой, в две неполных странички, который кончается так:

"...Антисемитизм — среди прочего питается ненавистью к вечности. Ты знаешь, что умрешь (и это единственное, что ты знаешь твердо), и видишь из окошка еврея, бегущего в синагогу, прикрывающего от дождя, нелепо отклячясь, сверток с талесом и тфилин. И знаешь, что он будет так бежать вечно; нет, это вынести невозможно.
Расположившиеся в вечности евреи всегда куда-то спешат. Им некогда. Именно поэтому мы, все же, часть Запада, ибо Запад, это, когда “времени нет”. На ненавистном мне Востоке времени — навалом. Восток не дорожит временем и потому не знает свободы, ибо свобода — измерение времени.
Для того чтобы жизнь не превратилась в дурной круговорот необходимо знать, что время нельзя удваивать (это любимая мысль Мераба Мамардашвили). Нельзя думать вот так: завтра наступит другое время, и любимая перестанет мне изменять, друзья и родина меня оценит. Этого не будет. Вот этот день и есть главный и возможно последний.
Мы соберемся за пасхальным столом, и будем задавать вечные вопросы. Математик Харди заметил, что математика располагается ближе всего к вечности, ибо знается с идеями. А идеи стареют медленнее, чем слова, поэтому математические теоремы переживут самые сладкозвучные стихи. Но еще медленнее устаревают вопросы. Кто ты? Где ты? Куда ты идешь? Ответы могут меняться и подозрительно быстро меняются, но время не властно над самими вопросами.
Внуки к концу Аггады заснут, зятья, двадцатый раз слушающие Аггаду, будут неумело скрывать скуку и усталость, клюя семитскими носами, а я буду думать о том, что трудно все-таки бегать наперегонки с вечностью. Мы будем читать Аггаду, и каждый найдет в ней свое, ибо найти можно лишь то, что искал."

Вот так он пишет, этот Бормашенко, кратко, до афористичности, и никогда, несмотря на свой профессорский статус,  не важничая.  К тому же, искусно избегая пафоса, пустых демагогических рассуждений и  тоскливого  наукообразия.

Collapse )

Youth

Смерть Стиля

Теперь, когда из моего предыдущего поста прояснилось,  кто есть Бормашенко, прочтите его последнее эссе. Дерзко-парадоксальное - до полного  хулиганства.   Вызывающее одновременно протест и восхищение. Т.е., как всегда - неповторимо блистательное. Вы будете первыми читателями этого текста , за  исключением тех изральтян, которые купили в киоске один из ноябрьских выпусков "Окон", где только оно и было опубликовано.      

Эдуард Бормашенко    בס''ד
       В октябре этого года мой друг Шурик Казачков пригласил меня прочитать лекции по физике в Харьковском Университете. Не без радостной внутренней дрожи я согласился. Я - выпускник этого Университета. Говорить с кафедры, с которой читали Ландау, Лифшиц, Ахиезер, Канер очень, согласитесь, волнительно (А. Воронель говорит, что все приличные люди родом их Харькова, только некоторые почему-то это скрывают). Приходилось себя одергивать, а то ведь неровен час разовьется и мания величия. 
       Подхожу к Университету. Меня предупредительно встречают на входе. Без сопровождающего в Университет не просочиться. На входе возвышаются смурные личности в неопределенного вида униформе – охранники. Что они охраняют неведомо. В тоталитарном советском прошлом, замечу, вход в Университет был совершенно свободен.
Перед лекцией поднимаюсь на родную кафедру физики кристаллов. От славного прошлого - только портрет ее основателя, очень яркого человека Якова Евсеевича Гегузина. На оборудовании сантиметровый слой жирной пыли. Само лабораторное оборудование может заинтересовать разве только один из расплодившихся музеев науки (появление музеев науки – тревожный признак, означающий ее окостенение). Из корифеев Кафедры уцелели  считанные фанатики науки, давно завершившие свои научные карьеры. Разруха.
Читаю лекцию для студентов и преподавателей. Вроде бы идет неплохо, слушают внимательно, вопросы задают по делу. Лишь после понимаю, что вопросы свидетельствуют о катастрофическом снижении уровня аудитории. Тридцать лет назад после лекции из меня бы сделали бифштекс. Разнесли бы в клочья, и я слез бы с кафедры в глубоком, очищающем осознании собственного ничтожества. А после разноса я бы неделю не спал, продумывая будущую работу, и дивясь тому, что прошляпил тьму простых вещей, и наделал ворох тривиальных ошибок. А тут слезаю с кафедры весь в лавровых венках; нет тех, кто бы поставил меня на место. Еще позже удается сформулировать: ушло не поколение ученых, произошло нечто гораздо более глобальное: умер стиль.   
                                            ***
В империях неудобно жить, но лишь империям дается Большой Стиль. Демократии не построят Версаль и Петергоф, в парламентских республиках невозможны Большой Балет, советские шахматы и школа физиков Ландау. Большой стиль возникает, когда можно не думать о завтрашнем дне, когда строишь, пишешь, лепишь на века. Когда не думаешь о бессмысленной толпе (Ландау почитал подавляющее число людей – баранами); когда твои писанина, мазня, пиликание на скрипке, коленца, выделываемые ногами,  – служение. Иногда неплохо оплачиваемое служение, но деньги, разумеется, не главное. А. Воронель на  полном серьезе писал, что физики его поколения занимались бы наукой и бесплатно; это туповатые, недалекие власти не догадались о том, что жалованье можно и не платить.
Большой стиль порождал и своеобразную этику (ею же на витке обратной связи и питался). Мораль большого стиля прощала многое, но не измену Служению. Разрешалось обзаводиться второй семьей, неаккуратно платить долги и алименты (или не платить их вовсе), уходить в запой, брюхатить и отправлять аспиранток на аборты. Не прощались бездарность, халтура и творческая  недобросовестность. Человек, раз в жизни опозоривший свое имя дурацким докладом на семинаре Ландау, вычеркивался из списка живых навсегда. Ландау переставал с ним общаться.

Collapse )