tuchiki

Categories:

Об Эренбурге: поэте, еврее, конформисте и любовнике - часть 2

Часть 1 Часть 2 Часть 3 Часть 4

Конформист поневоле. Сороковые, роковые: «Пропустите Эренбурга!» 

После 1922 года поэтическая муза Эренбурга смолкает чуть не на полтора десятилетия, за которые он напишет лучшую свою прозу, включая романы «Необычайные похождения Хулио Хуренито», «Трест Д.Е.», «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца», сборник новелл «Тринадцать трубок», и много чего прочего. В 1939 году пауза будет нарушена поразительной по лирической глубине исповедью. Или, скорее молитвой? 

Додумать не дай, оборви, молю, этот голос,

Чтоб память распалась, чтоб та тоска раскололась,

Чтоб люди шутили, чтоб больше шуток и шума,

Чтоб, вспомнив, вскочить, себя оборвать, не додумать,

Чтоб жить без просыпу, как пьяный, залпом и на пол,

Чтоб тикали ночью часы, чтоб кран этот капал,

Чтоб капля за каплей, чтоб цифры, рифмы, чтоб что-то,

Какая-то видимость точной, срочной работы,

Чтоб биться с врагом, чтоб штыком - под бомбы, под пули,

Чтоб выстоять смерть, чтоб глаза в глаза заглянули.

Не дай доглядеть, окажи, молю, эту милость,

Не видеть, не вспомнить, что с нами в жизни случилось.

Эти строчки написаны в страшное время ежовщины. Иными словами - на пике тотального государственного террора. Тогда, весной 1938 года Эренбурга вынудили присутствовать на одном из Московских Процессов, где на скамье подсудимых по совершенно кафкианской статье - подготовка убийства Ленина - среди прочих находился и Николай Бухарин. Его однокашник, с юности необычайно близкий ему человек, друг, собеседник. Эренбург выдержал эту изощренную пытку, но, когда ему предложили написать статью о процессе, он так страшно и протяжно закричал «нет», что его оставили в покое.

Вместо статьи появилось прорвавшее поэтическую немоту «Додумать не дай, оборви, молю этот голос…». К кому обращены строчки этой молитвы, - можно только догадываться. Но в ее сбивчиво задыхающемся ритме слышен экзистенциальный ужас человека перед ставшим буднично привычным злом. Злом такого библейского масштаба, что мысли о нем не избыть ни работой, ни ратными подвигами.

Эренбург как-то признался в частной беседе, что «большевики начали с уничтожения друг друга; это меня не затрагивало. Но когда они стали уничтожать людей мне близких, было уже слишком поздно».

В человеческой природе Эренбурга была заложена эмпатия, сочувственное понимание «чужого»: 

Чужое горе — оно, как овод, 

Ты отмахнешься, и сядет снова, 

Захочешь выйти, а выйти поздно, 

Оно — горячий и мокрый воздух, 

И как ни дышишь, все так же душно. 

Оно не слышит, оно — кликуша, 

Оно приходит и ночью ноет, 

А что с ним делать — оно чужое.

На протяжении всей своей жизни он, стараясь хоть как-то ослабить звериную хватку режима, помогал страждущим, гонимым, ошельмованным его жертвам. 

В его архиве сохранились благодарственные письма от них. Среди адресатов, в частности, имена Шаламова, Надежды Мандельштам, Ахматовой. От последней недавние знакомые шарахались после постановления 1946 года, как от чумовой, а Эренбург, напротив, демонстративно встречается с ней чаще, чем раньше. Не самый бесстрашный человек, он, тем не менее, в самые тяжкие годы поддерживал опального Осипа Мандельштама. Марине Цветаевой он помог соединиться в Праге с мужем. В поле его отзывчивости попадали не только служители муз. Он, материально или звонком нужному чиновнику помогал сотням безвестных просителей, письмами которых был до конца жизни завален его стол. Во время войны Эренбург, будучи военным корреспондентом, выезжал на фронт, в действующую армию. Однажды после боя за Винницу он увидел маленькую еврейскую девочку, на глазах которой немцы не так давно расстреляли родителей и сестер. Ее после этого успел спрятать какой-то старик, а потом испугался и велел ей: «Беги, ищи партизан». Эту девочку Эренбург привез в Москву и отдал дочери Ирине, в то время безутешно оплакивающей погибшего на войне мужа. Так у отчаявшейся женщины появилась дочь, а у Эренбурга внучка Фаня. 

Приемная внучка Эренбург Фаня Палеева  (урождённая Фейга Фишман)
Приемная внучка Эренбург Фаня Палеева (урождённая Фейга Фишман)
Ирина Эренбург с Фаней
Ирина Эренбург с Фаней


Итак, эмпатия явно была, однако героической склонности, обличая палаческую власть, окончить свою жизнь где-нибудь на Колыме, не было. «Я не мученик» - любил он повторять, когда его одолевали вопросами на эту тему. Инстинкт самосохранения диктовал «искусство выживания, которым его будут корить потом до конца жизни, но лишь благодаря которому он и останется жив. 

Не хочется, но приходится признать, что умение мимикрировать, приспосабливаться к «текущим событиям» не только сохранило ему жизнь, но и позволило продолжать вести ее на уровне, немыслимом для абсолютного большинства жителей его страны. Путешествия по миру он перемежает с короткими остановками в Москве. «…Я быстро изнашивал ботинки, покупал не шкафы, а чемоданы — так вот сложилась моя жизнь…», - писал он в то время, когда вся страна замерла в бессонном ожидании «вырванного с мясом звонка» и незваных «гостей дорогих» на пороге.  

Однако, к середине 30-х годов, живущий большей частью за границей, Эренбург оказывается между Сциллой зреющего в Европе фашизма и Харибдой усиления сталинской диктатуры в России. В этой безвыигрышной ситуации он присягает на верность сталинскому режиму и окончательно меняет привычную монпарнасскую  вольницу на тяжеловесное звание «советского писателя». С этим новым статусом Эренбург несовместим не только «стилистически». Статус этот был в первую очередь несовместим с его природным «еретичеством». Он обязывал его к ненавистному групповому мышлению, к поездкам на «стройки пятилетки», к защите метода соцреализма с трибун всяческих нечестивых собраний, и к прочей идеологической обязаловке. Но если бы этим все кончалось! В случае Эренбурга, он  обязывал его еще и публично лгать, защищая интересы сталинской политики на Западе, где ему  доверяли, как одному из «своих» еще со времен его эмигрантской «левобережной» молодости. 

Знакомец всех и каждого в мире художественно-интеллектуальной западной элиты, франкофил, поэт, писатель, переводчик, в совершенстве владеющий европейскими языками, рафинированный интеллигент,  помешанный на мировой культуре,  пребывает теперь в столицах Западной Европы, как и в поездке по Америке, в незавидной роли неофициального агента влияния Сталина. Эренбург никогда в жизни не видел Сталина и никаких директив, как вести себя за границей, от него не получал. Кремлевский владыка рассчитывал на находчивый, гибкий, изобретательный ум самого незаменимого из своих подданных, и расчет этот был верный. 

Когда Эренбург заверял своих доверчивых европейских друзей, что в Советской России нет политических репрессий, нет юридического произвола, нет антисемитизма - ему, особенно поначалу, верили. Страшнее всего было лгать, отвечая на вопросы о «безродных космополитах, «разоблачении псевдонимов», или о разом сгинувших членах Еврейского Антифашистского Комитета (ЕАК), куда входил в годы войны и он сам, и он же, чуть ли не единственный из всех остался в живых. 

Какой мучительной и позорной была для него «плата за жизнь», в полной мере можно узнать лишь из сторонних источников, так как в «Люди, годы, жизнь» тут и там по этому поводу разбросаны лишь уклончивые признания, намеки и недомолвки. 

Сотрудник британской радиостанции BBC Анатолий Гольдберг, присутствующий на пресс-конференции Эренбурга в Лондоне в 1950 году, вспоминает:

«Эренбург в течение двух часов доблестно держал оборону, увертываясь от одних вопросов и парируя другие контрвопросами, спасаясь полуправдой и туманными двусмысленными ответами, но отчаянно стараясь избежать прямой лжи…». Но когда Эренбурга напрямую спросили о судьбе двух писавших на идиш поэтов, членов ЕАК Ицика Фефера и Давида Бергельсона, которых не без основания считали арестованными, Эренбург, не кривя душой, ответил, что они не были его близкими друзьями, и поэтому, последние года два ему не случилось с ними видеться. «Однако затем, он добавил тонкую ложь, «которая была намерена преподнесена так, чтобы прозвучать правдой: “Если бы с ними произошло что-нибудь дурное, я бы об этом знал», - по-французски заверил журналистов Эренбург.»

Просить политического убежища на Западе он не мог. Дома оставались заложники – жена и дочь. Кроме того, а может быть и в первую очередь, невзирая ни на что, он «любил страну, которая его взрастила».  Так что же, выходит, что другого выбора, кроме как камуфлировать кровавый сталинский режим, у него не было?  Другой выбор всегда есть. Но для этого надо стать на путь добровольного мученичества…

Сознание, что он, вольно или невольно, долгие годы был обслугой дьявола, до конца жизни будет мучительнейшим его переживанием. Если этому и были хоть какие-то оправдания во времена противостояния нацизму, то в послевоенное время, когда параноическое правление Сталина продолжало террор против своего собственного народа-победителя, - никаких смягчающих обстоятельств этому уже не было. За 30 лет сталинской диктатуры в Советской России, помимо всех других жертв режима, было замучено, расстреляно, доведено до сумасшествия 600 поэтов и писателей. Перед ними, он, выживший, ощущал особенно тяжкое бремя вины. 

В своих знаменитых мемуарах он скажет: «Я выжил – не потому, что был сильнее или прозорливее, а потому, что бывают времена, когда судьба человека напоминает не разыгранную по всем правилам шахматную партию, но лотерею». Но в стихах, написанных за год до смерти, он с самоубийственной откровенностью посмел сказать о себе куда большую правду, чем во всех шести книгах «Люди, годы, жизнь», не говоря, о публицистике, нередко абсолютно конъюнктурной. 

Пора признать — хоть вой, хоть плачь я.

Но прожил жизнь я по-собачьи…

Таскал не доски, только в доску

Свою дурацкую поноску, (то, что приносит в зубах охотничья собака - СТ)

Не за награду — за побои

Стерег закрытые покои,

Когда луна бывала злая,

Я подвывал и даже лаял…

В жизни Эренбурга было много истинно трагических событий. Об одном из них, пережитом на Московском Процессе 38-го года, мы уже писали. Но тогда он еще не знал, что самое страшное ожидает его впереди. 23 августа 1939 года был заключен пакт о ненападении между Советской Россией и Германией. Всего лишь несколько месяцев до этого он, в качестве парижского корреспондента Известий, одну за другой слал туда статьи, полные гневных разоблачений антисемитской, человеконенавистнической сущности гитлеровского режима. Звучало в них и осуждение Франции, пытающейся вместе с Англией поладить с Гитлером. «Мне кажется, я задыхаюсь», писал он тогда.  Ведь Франция, - «Зачем только черт меня дернул влюбиться в чужую страну?» -  была его второй родиной. Но после заключения пакта Молотова-Риббентропа и на его первой родине не стало нужды в его разящей антифашисткой публицистике. С зарплаты его не сняли, но публикации в Известиях за его именем прекратились. 

1 сентября Гитлер напал на Польшу. Франция и Англия объявили Германии войну в то время, как Советский Союз, оккупировав прибалтийские страны и восточную Польшу, стал ее непосредственном союзником. 

Мир Эренбурга перевернулся. Небо для него упало на землю. Пакт был злом настолько очевидным и чудовищным, что перенести его на этот раз он не смог. Не смог, в самом буквальном физиологическом значении этого слова. Из-за нервного спазма, перекрывшего гортань, он был способен глотать лишь жидкую пищу, и восемь месяцев кряду питался исключительно прокрученными овощами и травами, в основном, укропом. За это время он впал в мрачную депрессию, потерял 20 кг веса, и многие из его парижский друзей  считали, что он близок к самоубийству.  «Костюм на мне висел, и я напоминал пугало». Таинственная болезнь прекратилась через восемь месяцев, так же внезапно, как и началась. 

Как бы парадоксально это не звучало, но нападение Гитлера на Советский Союз в июне 41-го года привнесло в жизнь страны, истерзанной маниакальными поисками несуществующих внутренних врагов, некое разумное и объединяющее начало. Враг теперь был более чем реальным, не говоря, что общим.  Для Эренбурга же, в качестве военного корреспондента «Красной Звезды», часто выезжающего на передовую, настанет, наконец, время, когда ему не надо будет лгать. Долгих четыре года яростный пафос его непревзойденной военной публицистики, будет целиком совпадать с «мнением партии и правительства». Ну, хорошо, не целиком. Почти целиком. 

Слава его имени на фронте была настолько грандиозной, что породила смешанные с правдой легенды, среди которых знаменитый партизанский «запрет пускать статьи Эренбурга на раскурку» выглядит как нечто заурядное. Танкисты и летчики в своих письмах обращались к нему «дорогой Илюша», и, зная, как он любит все французское, посылали ему бутылки бордо и шампанского, реквизированные у отступающих нацистов. Один красноармеец изготовил его макет, и водрузив его на заднее сиденье пикапа, с криком «Пропустите Эренбурга!», прорывался через забитые дороги вокруг Москвы. В самой Москве состоялись художественные чтения, на которых военную публицистику Эренбурга декламировали под музыку. Гитлер, верно оценив неизмеримый вклад Эренбурга, которого он называл «ручным евреем Сталина», в поднятие боевого духа Красной Армии, собирался повесить его, как только войдет в Москву. 

В разгар войны с Эренбургом произошла одна феноменальная, история. Редактор «Красной Звезды» генерал-майор Давид Ортенберг сделал правку какой-то его статьи, на что Эренбург в знак протеста замолчал на несколько дней, ничего не посылая в газету. Это заметил главный, а с осени 1941-го года, и первый читатель всего, что выходило из под пера Эренбурга, и позвонил в редакцию. Когда Ортенберг доложил ему о случившемся, Сталин, разделявший мнение маршала Баграмяна, что «Перо Эренбурга воистину действеннее автомата», осадил редактора: «И не нужно Эренбурга редактировать, пусть пишет, как ему нравится»

На фронте
На фронте

А ему, Эренбургу, нравилось писать свои газетные колонки и подвалы в традиции французского памфлета. Вот почему они были начисто лишены привычной уху советского человека барабанной риторики и набивших оскомину идеологичесчих клише. Звучащие хлестко, живо, непосредственно, они доходили до сердца каждого солдата, совпадая с его мыслями и чаяниями.  «Убей немца» стало главным лозунгом Отечественной Войны.  Как первый публицист не только Советского Союза, но и всего анти-гитлеровского альянса, работал он на износ, - почти 2000 статей за 4 года! - чем   довел свой чувствительный к любым перегрузкам организм до жесточайшей бессонницы.  По ночам он не спал, а переводил Франсуа Вийона и писал стихи.  Лирические стихи о войне с библейским уклоном.

Есть время камни собирать, 

И время есть, чтоб их кидать. 

Я изучил все времена, 

Я говорил: «на то война», 

Я камни на себе таскал, 

Я их от сердца отрывал, 

И стали дни еще темней 

От всех раскиданных камней. 

Зачем же ты киваешь мне 

Над той воронкой в стороне, 

Не резонер и не пророк, 

Простой дурашливый цветок?

Есть среди его военных стихов исполненный скрытого внутреннего трагизма триптих под названием «День Победы».  Кстати, само это словосочетание впервые в декабре 1941-го ввел в обиход никто иной, как Эренбург.

…Она была в линялой гимнастерке, 

И ноги были до крови натерты. 

Она пришла и постучалась в дом. 

Открыла мать. Был стол накрыт к обеду. 

«Твой сын служил со мной в полку одном, 

И я пришла. Меня зовут Победа». 

Был черный хлеб белее белых дней, 

И слезы были соли солоней. 

Все сто столиц кричали вдалеке, 

В ладоши хлопали и танцевали. 

И только в тихом русском городке 

Две женщины как мертвые молчали.

Послевоенные романы Эренбурга, «Буря», «Падение Парижа», за каждый из которых Сталин наградил его премией имени себя первой степени, в силу своей  необъятной толщины в сочетании со скромными литературными достоинствами, необратимо выпали из российского культурного обихода. А если попросту – их никто давно не читает. Знаменитую военную публицистику Эренбурга, - «немцы не люди», «нет для нас ничего веселее, чем убить немца» - сегодня, когда в ней уже нет практической нужды, даже как-то неловко, а то и просто страшновато читать. Да и наделавшие когда-то шуму мемуары нынче представляют интерес скорее для историка литературы, чем для широкого читателя. 

А вот скорбные стихи о матери, оцепеневшей от непоправимого горя и о ее неизбывном одиночестве в шумном оживлении общего праздника, переживут свой век. 

Да он и сам хотел, чтобы его вспоминали стихами.

Умру – вы вспомните газеты шорох, 

Ужасный год, который всем нам дорог.

А я хочу, чтоб голос мой замолкший

Напомнил вам не только гром у Волги…

Error

default userpic

Your reply will be screened

When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.