Соня Тучинская (tuchiki) wrote,
Соня Тучинская
tuchiki

"В Петербурге мы сойдемся снова..." - как бы травелог, но не совсем.

Начало. Продолжение здесь.

В начале октября я две недели была в городе своего детства.
Впечатления от двухнедельного пребывания в Санкт-Петербурге вошли в текст, трудно определимый по жанру для самого автора.
Это вышло слабее моего же "Травелога по Вайлю" . Просто время идет, и мы другие, и жанр другой...Ну, что вышло, то вышло.
Называется "В Петербурге мы сойдемся снова...", состоит из трех частей и опубликовано на Чайке:

Первые две части- "У Тютчева на Новодевичьем" и "С Мелиховым на Фонтанке".
и
Последняя часть "В Питере - есть! О ресторанном деле Санкт-Петербурга".

Но они на сухую опубликовали, без фотографий. Поэтому воспроизвожу здесь, у себя, с таким же делением, и с "to be continued"


******

"В Петербурге мы сойдемся снова..."

От локального, но всепроникающего смрада американской предвыборной кампании хорошо лечиться отбыванием в другие пределы, что и было сделано. В начале октября отъехала в Санкт-Петербург. Там прижилась, как не уезжала. Здесь по возращении - ужасающий jet lag. В семь вечера как подкошенная падаю в кровать, подымаюсь в два по полуночи - соседи напротив еще не легли - у них окна светятся - и бодро бегу на кухню - завтракать. А чем до утра ночь коротать? Можно, конечно, до самого рассвета слагать стихи. Ну, а если "лета к суровой прозе клонят, лета шалунью рифму гонят", то почему бы о поездке своей последней не припомнить, пока не затерлось.

Вот из памяти - фрагментами.

У Тютчева на Новодевичьем

Когда сочувственно на наше слово
Одна душа отозвалась —
Не нужно нам возмездия иного,
Довольно с нас, довольно с нас...
Ф. Тютчев

Самолет приземлился в Пулково в ранних сумерках. В аэропорту меня встречает человек, которого я знаю...цифра звучит страшновато... ну, скажем так, - со времен нашей общей студенческой юности. Я называю его детским именем. Он - один из немногих, кто помнит мою девичью фамилию. Когда в той, прошлой жизни, мне было восемнадцать, а ему пятью годам больше, мир делился для меня на две неравные части. В одной, большей, был он. В другой - весь остальной мир.

Мы едем по Московскому Проспекту.

- Где-то здесь должно быть Новодевичье кладбище, - говорю я.
- Ты от недосыпа Петербург с Москвой перепутала? - осторожно спрашивает он, зная, что летела я сюда почти сутки, а в самолетe обычно не смыкаю глаз.
- Ты просто не знаешь, и я в тот приезд еще не знала, там могила Тютчева на монастырском кладбище, а я никогда не была...

Когда мы вышли из машины, ранние сумерки успели смениться поздними, и сторож - молодой узбек-гастарбайтер уже закрывал ворота кладбища, при котором он безвыходно живет в неказистой сторожке, окнами в землю. О русском поэте Тютчеве он, разумеется, не слышал. ("Пушкин слишял!"). Русское православное кладбище при действующем женском монастыре. Если не враждебный, то чуждый и непонятный ему мир, в котором день за днем в унылом одиночестве проходит его жизнь, его единственная и неповторимая жизнь...Мой спутник, как будто услышав эти мысли, пресек их суровой правдой жизни: Ты его не жалей, он здесь сидит, чтобы деньги домой посылать. Они рано женятся, там у него, можешь не сомневаться, семья, дети...

За небольшую мзду нам было дозволено войти. Старые кладбища в этих краях, да еще в осеннюю пору, да в еще не погасшие сумерки - таинственно прекрасны. Как будто идешь через вековой лес с белеющими меж багряного и золотого крестами. За нами увязалась компаньонка сторожа, судя по имени "Анфиса", наверняка доставшаяся ему от его русского предшественника. Анфиса, невзирая на свое жеманное имя, обладала вполне заурядной кошачьей внешностью. Постылое однообразие ее жизни нарушалось лишь редкими паломниками, вроде нас.

Мы доверились Анфисе, как путеводной нити Ариадны, и она безошибочно привела нас к двум наиболее посещаемым могилам ее родного некрополя. Сначала - к Некрасову, с бюстом на высоком постаменте, а потом - к Тютчеву. У Некрасова мы приостановились. - А ты знаешь, - говорю я своему приятелю, - что за его гробом шло пол-Петербурга. А путь с Литейного до Московского, как ты сам понимаешь, неблизкий. Я читала, что студенты, меняясь, через весь город несли гроб даже не на плечах, а на высоко поднятых руках. Вот сюда несли, где мы с тобой сейчас стоим.

Надо сказать, что основательно проработав когда-то фундаментальный труд Чуковского о Некрасове, я в деталях знала о трагически-противоречивых свойствах его натуры и судьбы. Особенно отчетливо мне запомнилась история о хвалебной оде Муравьеву-вешателю, написанной Некрасовым в 66-году, когда после первого покушения на Александра II, либеральная оттепель, как обычно это бывает в России, бысро перешла в легкие заморозки на почве. Он прочел свою злополучную "оду палачу" за чаем в Английском Клубе, подобострастно заглядывая в глаза сатрапу, ненавидимому в то время всем гражданским обществом. Это была отчаянная попытка спасти от вероятных гонений свое возлюбленное детище - журнал "Современник". Да, тот самый пушкинский "Современник". Детище свое он так и не спас, а вот организованной травле со стороны "либеральной общественности" подвергся на долгие годы... Вчерашние поклонники срывали со стен его портреты, писали на них слово "подлец" и посылали ему по почте. Им брезговали, его презирали, он то и дело впадал в чернейшую меланхолию, но когда за два года до смерти он безнадежно заболел одной унизительно-некрасивой болезнью, либеральное сообщество простило его и вернуло ему титул "печальника горя народного".

Предчувствуя, что сейчас меня начнет "нести", решаю ни на какие побочные истории из жизни Николая Алексеевича не отвлекаться, а строго держаться одной временной точки - дня похорон.

- А еще здесь, на похоронах Некрасова, Достоевский произнес речь, имеющую прямое касательствo к Тютчеву. Он сказал, что хотя Тютчев художественнее Некрасова, ему никогда не занять того места в русской литературе, которое навсегда останется за Некрасовым, и именно он будет навечно стоять в ней сразу вслед Пушкину. Интересно, что в этом момент студенты перебили Достоевского криками, что Некрасов выше Пушкина, так как он писал о страданиях народа. Ну, это так, к слову. А вообще, у Достоевского была слабость являться на литературные погребения и открытия памятников в мрачной роли национального пророка. В этот раз пророчество точно не сбылось. Как по мне, да и по Толстому, Тютчев ни за кем по росту в шеренге не стоит, а напрямую принадлежит тому же великому ряду, что и Пушкин. Толстой говорил, что "Без Тютчева жить нельзя". И это при довольно-таки ироническом отношении старика к поэзии как таковой. Это ведь он сказал, что писать стихи – это как пахать, а за сохой танцевать. Понимаешь, в любой другой стране, где количество поэтических гениев родившихся почти в одно время не так зашкаливает, как в России 19-го века, Некрасов без вопросов стал бы первым национальным поэтом. Ты согласен, что ему просто немного не повезло?

- Я со всем согласен и все понимаю, кроме одного. Зачем ты уехала? Ты же продолжаешь здесь жить, - не к месту замечает мой собеседник.

Я не люблю, когда мне задают этот вопрос, но пока мы здесь стоим, мне хочется досказать про завещание Достоевского, и я досказываю, делая вид, что не услышала вопроса.

- Достоевский вообще так высоко ставил Некрасова, что завещал похоронить себя здесь, на Новодевичьем, рядом с любимым поэтом. Но настоятельница Новодевичьего монастыря оказалась совершенно позорной сквалыжницей. Она запросила у вдовы Достоевского такую несусветную цену, что той пришлось, вопреки воле мужа, похоронить его на Тихвинском кладбище Александро-Невской лавры. А вот там, как раз в знак преклонения перед Достоевским, не только не взяли с семьи ни копейки, но и предложили вдове самой выбрать место захоронения.

Анфиса, явно утомившись моими "кладбищенскими историями", медленно двинулась вглубь кладбища, и через минуту, легко перепрыгнув невысокую ограду, грациозно улеглась на надгробную плиту черного гранита с рассыпанными на ней белыми астрами. Над плитой - беломраморный испещренный резьбой крест. Анфиса оказалась куда лучшим проводником, чем ее хозяин. Это было семейное захоронение Тютчевых.



К нашему вящему изумлению у ограды, тесно прижавшись, стояла молодая парочка, которая, в свою очередь, в ужасе шарахнулась при нашем внезапном появлении из кладбищенского полумрака.

Парочка - Даша и Андрей, оказались молодыми программистами из Москвы. Поразительно, но свои недельные питерские каникулы они провели примерно так же, как собиралась их провести я. Они ходили по литературным музеям и посещали питерские некрополи с дорогими их сердцу могилами. Я спросила, были ли они на могиле Елены Денисьевой на Волковом кладбище. Оказалось, что как раз сегодня и были, а потом сюда приехали, и давно уже бродят, не заметили как стемнело. Зато нашли могилу Аполлона Майкова, Врубеля, Чигорина...

- Хотели еще постоять на посошок у Тютчева, потому, что завтра уже домой, - говорит Андрей.

Он откровенно неспортивный и даже какой-то нескладный, обаятельно нескладный. Из особых примет - буйно кудрявые темные волосы насильственно стянутые на затылке в ponytail, который у хипстеров привычно идет в комплекте с бородой. Но бороды нет. Зато есть голос. Обладателю такого голоса женщины обычно многое прощают... Худенькая как воробышек жена с меховыми шариками-утеплителями на ушах и в каких-то детски трогательных ботиках, что делает ее похожей на девочку-подростка, застенчивей и молчаливей мужа. Но ее выдают глаза. Они сияют таким обожанием и гордостью за него, как бывает у молодых женщин только на первом году семейной жизни. Видно, что и цели и маршрут прокладывает он, а она лишь радостно следует.

- А вы, судя по всему, любите Тютчева, и астры - ваши. Чьи же еще, - отвечаю я на свой же незаданный вопрос.
- Я обожаю Тютчева, - с какой-то растерянной улыбкой подтверждает он.

Видать в его Москве, так же, как и в моем Сан-Франциско, негусто тех, кого можно завлечь или обрадовать таким признанием.

- Я хотел Даше из "денисьевского цикла" почитать. Смысл в том, чтоб именно здесь, - как бы извиняясь говорит Андрей, и прекрасным чуть сбивающимся от волнения баритоном читает бессмертное, хотя и не по годам ему, "О, как на склоне наших лет нежней мы любим и суеверней...".
- А это вы любите? - спрашиваю я, никогда до этого ничего не читавшая на людях, и удивляясь самой себе, безо всякого смущения приступаю к сокровенно и с юности мною любимому "О, этот Юг, о, эта Ницца! О, как их блеск меня тревожит!...". Собственно, с этого восьмистишья, наповал сразившего меня когда-то свой безнадежной красотой, у нас, вернее, у меня с Тютчевым все и "началось".

А потом мы с Андреем сошли с "денисьевского цикла", и еще с полчаса поочередно читали из Тютчева что на душу придет.

"А это вы любите?" - как мячик в пинг-понге поминутно летало от него ко мне и от меня к нему.
- А знаете ли вы, господа, что Тютчев и Фет родились в один день, 5 декабря? - радостно вопрошаю я. Вместо ответа Андрей читает прелестное посвящение Фета на новый сборник Тютчева "Вот эта книжка небольшая томов премногих тяжелей...".

Откуда в этом смердящем мире неизменно, во все времена и у всех народов берутся андреи? Нет ответа.

В кратких паузах этого странного поэтического состязания мы еще успеваем курить, и короткие вспышки зажигалок, поочередно озаряя сгущающуюся кладбищенскую темноту, на мгновения выхватывают из нее наши лица. Это усиливает фантасмагорическую красоту происходящего действа.

Дух Федора Ивановича Тютчева явственно витал над нами в эти прекрасные мгновенья.

Моему спутнику после развозки нас по гостиницам предстояло еще пробираться через весь город домой. Понимая, что сам собой этот вечер поэзии никогда не закончится, он под надуманным предлогом, что всем нам, включая давно жмущуюся к его ногам Анфису, грозит переохлаждение, подталкивает всю группу по направлению к выходу.

Проходя мимо памятника Некрасову, мы с Андреем обоюдно решаем, что Николай Алексеевич тоже у нас заслужил, и что на могиле Некрасова не воспомнить его стихами - грех. Я уже было приступаю к зачину моей любимой "Маши", которую когда-то со смехом примеряла на себя молодая Ахматова: "Белый день занялся над столицей, сладко спит молодая жена. Только труженик муж бледнолицый не ложится - ему не до сна!", когда поймав укоризненный взгляд друга и признав его безусловную правоту, замолкаю...

Попрощавшись с Анфисой и ее хозяином, который вышел из своего заточения запереть за нами ворота, мы вчетвером идем к машине. Москвичи остановились в гостинице на Загородном, в двух шагах от моей, на Рубинштейна. Сначала пришлось отпустить домой вконец умученного друга. Перед тем, как расстаться с Дашей и Андреем, мы, уже втроем, на скорую руку ужинаем в баре "Бeкицер" (речь об этом уникальном заведении еще впереди) на углу Рубинштейна и Загородного. После этого я подвожу их к дому, где жил Довлатов, и где совсем недавно, в день его 75-летия, открыли ему памятник.



Памятник найти не можем, хотя мы уже не одни. Двое раскованных молодых людей с початой бутылкой в руках тоже ищут памятник "Сереге", чтобы допить ее уже как бы на троих. Поиски наши тщетны. Оказалось, что на следующее же утро после торжественного открытия, "Серегу" демонтировали, и отдали литейщику на доработку. Андрей сокрушался, что виновник торжества никогда уже не опишет этот чисто довлатовский сюжетец ни в одном из своих рассказов. На этом мы, чрезвычайно довольные друг другом, не забыв обменяться адресами электронной почты, расстаемся.

Подведем итоги.

В середине 19-го века немолодой женатый человек написал в невыразимо прекрасных стихах о любви, страданиях и смерти своей молодой возлюбленной, той самой героини "денисьевского цикла", чьи останки нынче покоятся на Волковом... Описал чувство своей непреходящей тоски по ней, своей мучительно неизбывной вины за ее раннюю смерть... И вот, в начале 21-го века, другие новые люди приходят на могилу этого человека, читают там его стихи и расстаются друзьями. И ничего бы не было в этом удивительного, если не знать, что люди эти были не только прежде не знакомы друг с другом, но и были абсолютно чуждые друг другу своей принадлежностью к разным поколениям, разной крови, разной среде обитания. Не было, собственно говоря, ничего, что связывало бы их, кроме счастливо совпавшей у них любви к кириллице, вернее, к книгам, написанным на ней в прошлом и позапрошлом столетии лучшими из мертвых.

Прямо по Тютчеву: "Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется".

Чуть ли не вся мировая культура находится теперь на расстоянии одного нажатия мышки, но невзирая на это, мне давно уже казалось, что стихи сегодня никому не нужны, и поэзия, как стиль мышления, окончательно вышла из моды. А на самом-то деле все продолжается. Надо только знать где искать "своих". Оказалось, что и сейчас обрести их можно самым что ни на есть простым и даже старомодным способом. Без мышки, интернета и социальных сетей. Надо всего лишь как-нибудь ввечеру невзначай навестить на местном кладбище могилу любимого поэта...
Добравшись наконец до гостиничной койки успеваю подумать, что более насладительно провести первый вечер в Петербурге было нельзя, практически невозможно.

С Александром Мелиховым на Фонтанке

Почему хасиды так любят танцевать?
Когда человек танцует,
он немного приподнимается над землей.
Хасидская мудрость

Мелихова я читаю начиная с его знаменитой "Исповеди еврея", то есть, с давних 90-х. Публиковалась в "Неве", где он состоит зам. Главного Редактора, и даже лично встречалась в Питере в предыдущую свою поездку. И вот мне по нечаянности опять свезло. На две недели заехала в город своего детства - и вот вам - у писателя Мелихова как раз встреча с читателями подоспела. Узнала я об этом совершенно случайно. Проходя мимо здания библиотеки Маяковского на Фонтанке, бросила ностальгический взгляд на доску объявлений и вдруг: знакомое имя, дата, время, вход свободный. Рациональных объяснений нет, но читательский формуляр этой библиотеки до сих пор хранится у меня в коробке со старыми документами.



От моей гостиницы на Рубинштейна до входа в бывший особняк графини Карловой, где проходила лекция - минут десять пешего хода. Но какого! Короткий путь этот лежит в ностальгически привычном и милом моему сердцу архитектурном пейзаже , - привычном, и после четверти века обитания в иных пределах. Сначала идешь мимо дома Довлатова, потом насквозь, через Толстовский Дом, прямо с выходом на освещенную вечерними огнями Фонтанку и Аничков Мост. Вид, надо сказать, сам по себе, и безо всяких литературных привязок - ошеломительный. Прекрасный зал на втором этаже особняка s огромными окнами на этот самый вид был заполнен до последнего кресла. Вышел Мелихов, объявил тему лекции: "Зачем людям нужна литература".
Вначале не вызывает сомнений, что наружность у Мелихова... скажем так - несколько невзрачная. Но через минуту-другую так же ясно видишь, что он совершенно неотразим. Другого объяснения этой волшебной метаморфозе, чем сказанного в другом веке и о другом человеке, у меня нету: "Но чарующую силу придавал ему его обширный, изощрённый и необыкновенно гибкий ум: более приятного, разнообразного и занимательного, более блестящего и остроумного собеседника трудно себе и представить". А знаете о ком это? О нашем старом знакомце Тютчеве, который ничем, ни бабьим лицом, ни почти карликовым ростом, даже отдаленно не напоминал героя-любовника, что, впрочем, никогда не мешало ему влюблять в себя как первых красавиц Мюнхена, так и ровесниц его дочерей, примером чему - последняя любовь его жизни Елена Денисьева.

Вы заметили, что Тютчев просто не сходит у меня с языка? А что если кладбищенские радения на его могиле оставили в глубинах моего подсознания какой-то особый болезненно неизгладимый след?

Однако, вернемся к Мелихову. Так о чем же он говорил с нами в тот октябрьский вечер?

О том, что культура в целом, и литература в частности, создавая трагически прекрасный образ мира, защищает человека (Мелихов изумительно метко назвал это "Броня из облака") от экзистенциального ужаса, то есть, от более чем обоснованного осознания своей ничтожности перед лицом непостижимо-безжалостного мироздания, и в первую очередь - перед лицом смерти, в особенности, незначительной, некрасивой смерти. По Мелихову (а он в молодости волонтером работал с неудавшимися самоубийцами) выходит, что если у девушки погиб (сгорел на пожаре, сорвался с горного уступа, разбился в результате аварии) возлюбленный, и она, не в силах смириться с этой потерей, режет себе вены, то самое глупое в этой ситуации - успокаивать ее, что, мол, этих возлюбленных будет у нее еще пруд пруди. Напротив, надо говорить, что он был такой один, что погиб он не от случайной оплошности, (как было на самом деле), а от того, что был нерасчетливо храбр и бескорыстен, спасая других, и что, узнай об их прекрасной любви Шекспир, он написал бы еще одну "Ромео и Джульетту". Мелихов уверен, что убивает человека не горе, а кажущаяся обыденность, заурядность, некрасивость этого горя. А вот если перед этим горем "гнутся горы, не течет великая река", то оно становится красивым, а значит - переносимым. Вот для того, чтобы беды и несчастья преследующие человека "в любые времена и на любой земле," перевести из бытового жанра в жанр трагедии и нужна высокая литература. И никакой субкультуре в диапазоне "от фэнтези до экшн" (в этих безобразных терминах определяется на сегодняшнем новоязе массовая квази-литература) с этой задачей не справиться.

Потом ему задавали вопросы. О цензуре, об отношениях "отцы и дети", о литературном нобеле, о либерализме, антисемитизме, об имперском стиле в искусстве, о теории национальных грез, всего не упомнишь. В своих ответах, Мелихов, сам до мозга костей "интеллигент собачий", проявил восхитительную дерзость, высмеивая до пошлости поверхностный либерализм части теперешней российской интеллигенции. В этом отчетливо слышался парафраз на тютчевское "Напрасный труд - нет, их не вразумишь, - чем либеральней, тем они пошлее...". Консерватор Мелихов вслед за консерватором Тютчевым бесстрашно восстал против мейнстрима своей же элитно- художественной тусовки.

Так, опять Тютчев... Налицо тревожная симптоматика.

Когда Мелихов касался своей idee fixe, излюбленной своей темы о необходимости иррационального объединяющего начала, т.н. национальных грез, как основы духовного существования любого народа, он становился особенно точен и убедителен. К тому же, простая и изящная манера изложения - все это завораживает.

В первом ряду сидели коллеги Мелихова - питерские прозаики и поэты. Я узнала Якова Гордина, историка и писателя довлатовского круга, и на пару с Арьевым, издателя/редактора "Звезды", где, к слову сказать, регулярно появляются литературно-публицистические и социальные обзоры Мелихова.

Наряду с писателями в зале, само собой, присутствовали и читатели. Иными словами - питерская интеллигенция, с преобладанием, как хорошо было мне видно с предпоследнего ряда, седых и лысеющих затылков. Но и "поколение нулевых" было представлено десятком-других молодых физиономий, глядя на которые вспоминается "какие хорошие выросли дети, у них удивительно ясные лица..." Главное, что все, независимо от возраста - преданные мелиховские читатели, а иначе, зачем бы им здесь вечер убивать посреди рабочей недели.

Может сложиться впечатление, что все без исключения идеи, подходы и умозаключения Мелихова не будили во мне ничего, кроме восторга. Такое впечатление было бы ложным. Меня неприятно поразило великодушие, с каким Александр Мотелевич "отпустил" советской власти один из самых отвратительных ее грехов - грех государственного антисемитизма. Его, тогда еще Александра Мейлахса, русского по матери и по паспорту, лучшего выпускника Матмеха Ленинградского Университета, не допустили в свое время к участию в новом космическом проекте из-за неприлично звучащей фамилии его репрессированного отца. Рассказывая нам об этом, он с улыбкой сказал, что, мол, мне, молодому романтику, нужен был тогда или космос или ничего, а не дали, я стал ходить на обычную инженерную службу, но начал писать в стол, а в свое время все это опубликовал. Даже, мол, как бы и лучше вышло...С таким же снисходительным благодушием Мелихов говорил о Главлите, привычном нам когда-то эвфемизме свирепой советской цензуры, помимо других отвратительных преступлений, отнявшей у моего поколения возможность тогда, в юности, прочесть лучшие книги лучших авторов двадцатого столетия. Один Набоков чего стоит!

Несмотря на то, что промолчать в сторону добродушной незлопамятности Мелихова к советской форме юдофобии или цензуры было для меня мучительно трудно, я эту трудность преодолела. Что-то мне подсказывало, что мне еще рано, или, наоборот, уже поздно, пускаться с Мелиховым в публичные дебаты.

В конце вечера, когда он обратился к нам с детски наивным, прекрасно-идеалистическим призывом создать партию (не думскую, разумеется), читателей-аристократов, я подумала, что один кандидат в эту партию у меня уже есть. Да, тот самый, с которым я третьего дня свела знакомство на погосте Новодевичьего монастыря. (Вот видите, усилием воли мне удалось избежать упоминания имени Тютчева).

Завершая этот не в меру обстоятельный доклад о вечере на Фонтанке, я задним умом подумала, что он укладывается, в сущности, в одну строку: читая настоящие книги, вы будете лучше защищены от безобразия и скуки жизни.

Начало. Продолжение здесь.



Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 9 comments